Абсолютной грязи не бывает.
Все причины, по которой мы расточительно относимся к еде, по сути, сводятся к одной — нашей оторванности от кулинарной культуры. Мы живем в тумане пищевого неведения, но тот факт, что нам проще выбросить еду, чем определить, не испортилась ли она, говорит не только о нашей лени и неосведомленности. В нынешнюю эпоху стерильности и помешательства на гигиене еда внушает нам страх не только из-за ее теснейшей связи с нашим организмом, но и потому, что в британском государстве навязчивой заботы еда и все, что с ней связано, — чуть ли не единственный аспект сферы здоровья и безопасности, за который нам по-прежнему приходится отвечать самим. Мы стремимся изгнать из нашей жизни грязь и заразу, но чем больше мы отдаляемся от еды и готовки, тем меньше мы в состоянии контролировать и то, и другое. Ядерные отходы пугают, но в повседневной жизни мы с ними не сталкиваемся, и даже если такое случится, нам не придется самостоятельно определять степень исходящей от них угрозы. С едой же мы имеем дело каждый день. И когда у нас возникают сомнения в съедобности пищи, мы предпочитаем выбросить ее (пусть даже с очень большой вероятностью ошибки), а не понюхать, потрогать или (боже упаси!) попробовать, чтобы выяснить, нормальный ли у нее вкус. Мы словно боимся самого контакта с такими продуктами, не потому что вторжение в область сомнительной свежести может нам навредить, а потому что сама мысль об этом кажется нам оскорбительной.
В книге «Чистота и опасность», вышедшей в 1966 году, антрополог Мэри Дуглас проанализировала, почему отвергнутая пища немедленно начинает считаться «грязной». В природе, отмечала она, «грязи» не существует — есть только различные формы существования материи. Грязь возникает из-за нашей склонности различать и систематизировать окружающие нас предметы. Она попросту представляет собой «отторгаемые кусочки и осколки... явно находятся не на месте и представляют угрозу для правильного порядка». Чтобы проиллюстрировать свои доводы, Дуглас берет в качестве примера кусок еды на тарелке. Поначалу, поясняет она, он «всем хорош», поскольку является компонентом блюда, которое мы собираемся съесть. Но если он отвергнут, отодвинут в сторону, его положение сразу же становится неоднозначным. Он уже перестал быть явной частью блюда, но еще не полностью относится к отходам — и оказывается «грязным», опасным, грозящим испортить все остальное, что лежит на тарелке. Однако стоит отправить его в мусорное ведро, как должный порядок восстанавливается: теперь эта пища явно превратилась в отбросы, и ее больше не примешь за то, чем она не является. Материя снова оказывается в надлежащем месте.
Далее Дуглас указывает: если в первобытных культурах «грязь» зачастую становится элементом религиозной картины мира, то на Западе «избегание грязного... дело гигиены или эстетики». Тот факт, что наши представления о грязи, как она выражается, «определяются в первую очередь знаниями о патогенных организмах», придает нашим отношениям с нею странный характер: страх не позволяет нам увидеть ее созидательную, творческую и даже искупительную силу. Возвращаясь к отвергнутому куску, Дуглас описывает, как в ходе «долгого процесса распада, разложения и гниения» он преобразуется в универсальное средство, способное, подобно воде, поглощать прошлое и порождать новую жизнь. Созидательная бесформенность комка плодородного грунта делает его «подходящим символом для начала и роста, так же, как и для упадка». Именно эту возрождающую способность грязи, утверждала Дуглас, мы, жители Запада, и не можем осознать из-за нашего помешательства на чистоте. По ее мнению, западный образ жизни «безнадежно парадоксален», поскольку он отрицает те самые животворные силы, что движут человеческим существованием: «Это заложено в нашем существовании, что чистота, к которой мы так стремимся и ради которой идем на такие жертвы, оказывается мертвенно-холодной и твердой как камень, когда мы достигаем ее».
Аргументы Дуглас проливают свет на всю сложность наших взаимоотношений с едой, особенно когда мы имеем дело с продуктами, которые кажутся нам «сомнительными». Учитывая, как плохо мы отличаем свежую пищу от испорченной, самым угрожающим нам представляется то, что оказывается — по крайней мере в нашем восприятии — где-то между этими двумя понятиями. Раз «сомнительная» еда не поддается систематизации, нам проще выбросить ее, чем рисковать тем, что она испортит другие продукты в холодильнике, которые, мы уверены, хороши, поскольку куплены совсем недавно.
Еще более красноречива другая идея Дуглас о том, что боязнь грязи отражает наши более глубинные страхи, связанные с самой жизнью. Уже более ста лет продукты, которые мы едим, как и пространства, где мы обитаем, создаются на Западе так, чтобы блокировать любые напоминания о том, что мы смертны. Мы соорудили вокруг себя физический и психологический санитарный кордон, отделяющий нас от всего, что отдает смертью, разложением, испорченностью и гниением — то есть от того, что когда-то считалось частью карнавальной культуры.
В результате мы живем в театре тревоги — в мире, над которым вечно нависает угроза со стороны тех самых вещей, которые необходимы для поддержания жизни. Мы шарахаемся от наших собственных отходов, потому что они слишком явно напоминают нам о том, кто мы такие.
Страх перед грязью и связанная с ним погоня за идеальной чистотой глубоко укоренены в западной культуре. Они различимы начиная с эпохи Просвещения, когда серия научных открытий в области физики (Ньютон), астрономии (Галилей) и биологии (открытие Гарвеем кровообращения) изменила основы наших представлений о природе. Философы вроде Декарта начали утверждать, что человек, должным образом вооруженный научным знанием и рациональным мышлением, способен не только объяснить окружающий мир, но и покорить его. Казалось, что отныне человеческий разум способен понять все — природу, общество, вселенную. Просвещение наложило свой отпечаток на все аспекты западной культуры, не забыв и города: их перенаселенность и запущенность внезапно оказались в центре внимания. Как раз тогда, когда человеческий организм стал объектом научного познания, города начали восприниматься как «больные». Как пациентам, им требовалось хирургическое вмешательство: надо было вырезать пораженные ткани, чтобы спасти здоровые.