Печален зал, где каждый день недели И лорд, и леди брезгуют сидеть,
Теперь у богачей вошло в привычку Отдельно есть от бедняков в своей гостиной Иль комнате с камином, бросив главный зал,
Что был для общей трапезы построен.
Это новое разграничение вскоре распространилось и на государственные банкеты: правители больше не делили стол с подданными, а ели у них на виду. Подобно тому, как в древних городах богам преподносили жертвенную пищу, теперь публично насыщались монархи, все больше претендовавшие на божественный статус — и это тоже косвенно символизировало благосостояние населения. Императоры из династии Габсбургов с 1548 года четыре раза в год обедали на публике, а английский король Генрих VIII время от времени пировал в «присутственной палате». Его дочь Елизавета I никогда не ела на людях, но вместо этого ежедневно устраивалась специальная имитационная церемония: для королевы «с величайшим почтением» накрывался стол, куда подавались блюда, как будто она присутствовала за обедом. Впрочем, как рассказывает историк Рой Стронг в своей книге «Пир», даже эта пантомима бледнела по сравнению с тем, что творилось во Франции. После смерти Франциска I в 1547 году еду сервировали у гроба короля, а в особом salle d’honneur («зале почета») была установлена его восковая фигура (она даже могла двигать руками), которую ритуально «кормили» до самых похорон. Публичные трапезы французских королей — живых и мертвых — продолжались до самой революции. Обеды Людовика XIV в Версале как на публике (аи grand couvert), так и в частной обстановке с годами сопровождались все более сложными церемониями: только мясо королю подавали аж пятнадцать высокопоставленных придворных.
После взятия Бастилии необходимость в зримом выражении идей свободы, равенства и братства вернула к жизни более справедливую форму общественного застолья. Взяв за образец демократические Афины, маркиз Шарль де Вилетт предложил всем парижанам совместно отобедать прямо на улицах города. В этот день, объяснял он, «столица, от одного конца до другого, превратится в одну большую семью, и вы увидите, как миллион человек сидят за общим столом». Непосредственным воплощением его идеи стал Fete de la Federation («праздник Федерации») — непрерывный двухнедельный банкет на Марсовом поле, где тысячи парижан пировали в сопровождении музыки, танцев и театральных постановок. Импровизированные «братские застолья» на парижских улицах проводились в течение нескольких лет после революции: всем жителям предлагалось принять в них участие, принося собственные столы, стулья и еду. Впрочем, по всем имеющимся данным, непринужденными эти собрания назвать было нельзя. Тех, чей вклад в общий котел оказывался слишком скромным, часто обвиняли в эгоизме, не соответствующем духу братства, а слишком щедрые участники рисковали получить ярлык «буржуа». Впрочем, самым тяжким грехом было неучастие: отсутствующих считали предателями дела революции. Спонтанное народное празднество превратилось в политизированный кошмар, и, когда в середине 1790-х идея «братских застолий» отмерла по естественным причинам, очень многие парижане наверняка вздохнули с облегчением.
Даже самый беглый экскурс в историю питания показывает: еда по самой своей природе подвержена ритуали-зации. Тем не менее подавляющее большинство наших завтраков, обедов и ужинов не имеют скрытого смысла: мы едим просто потому, что пришло «время обеда», или «пора пить чай», или, что случается реже, потому, что проголодались. Еда всегда в той или иной степени имеет какую-либо идеологическую нагрузку, но она, как правило, скрыта под толстым слоем привычки или необходимости. Тем не менее именно обычные приемы пищи, а вовсе не политизированные застолья, оказывают наибольшее влияние на городскую жизнь. Их сила, в отличие от их нагруженных символикой аналогов более высокого полета, заключена в повторяемости и всеобщности: благодаря им они формируют социальные и пространственные структуры повседневной жизни.
Города всего мира подчинены ежедневному ритму завтрака, обеда и ужина — или чему-то вроде этого. Независимо от того, насколько регулярно и правильно питается каждый из нас, города, в которых мы живем, ориентированы именно на такой режим: их улицы, рестораны, кафе и бары наполняются народом и пустеют с постоянством приливов и отливов. Стоя в очереди за сэндвичем в обеденный перерыв или оправляясь пропустить кружку пива после работы, мы обычно слишком заняты, чтобы заметить, как оживает город, когда наступает традиционное время еды. Но стоит нам оказаться за границей, и этот эффект становится очевидным. Многих англичан, вышедших насладиться ярким полуденным солнцем, ставит в тупик полностью замирающая на время сиесты жизнь в городах Средиземноморья. Вечером же, когда нас уже клонит в сон, местные жители, напротив, оживляются, и отправляются на прогулку вроде итальянской passeggiata, за которой неизменно следует ужин. Города питаются в зависимости от климата, а средиземноморским летом есть на открытом воздухе после заката куда приятнее, чем в любой другой обстановке в любое другое время суток. То, что на такие ужины родители берут с собой маленьких детей, кажется странным только северянам, у которых вечерние развлечения считаются прерогативой взрослых и ассоциируются скорее с алкоголем, чем с едой. Подобные различия определяют не только то, как мы проводим время друг с другом, но и то, как мы используем общественные пространства наших городов.
Наш режим питания кажется нам абсолютно незыблемым, и трудно даже представить, что в прошлом он очень серьезно менялся. В Англии XII века главная еда суток приходилась на десять утра, но в дальнейшем она постепенно сдвигалась все ближе к вечеру. В XVIII веке британцы плотнее всего ели между двумя и четырьмя часами дня, а сейчас — около восьми вечера. Этот сдвиг связан с появлением в XIX веке искусственного освещения, продлившего наш день и создавшего условия для еще одного солидного приема пищи в его середине. Результатом стал ланч, родившийся из «полдника» — легкой закуски, которой англичане эпохи Тюдоров заглушали голод между двумя основными трапезами — завтраком и ужином.